Однако генерализировать этот вывод не следует. Если мы обратимся к материалу из других городов, то обнаружим, что там просматривается несколько иное отношение к униформе: в Бамберге одежда геральдической расцветки была, видимо, в первую очередь именно отличительным признаком городского служащего 167 . Нечто похожее в Аугсбурге встречается только в исключительных случаях, и притом не в постановлениях совета, а в прошениях снизу: например, аугсбургский палач писал, что униформа полагается ему именно как отличительный признак чиновника, служащего в ратуше; курьер Каспар Хойхлин, не имевший прав аугсбургского гражданства и не состоявший, насколько можно заключить по его петиции, на городской службе, просил в 1534 г. позволить ему носить в городе и за его пределами герб Аугсбурга на одежде, так как это должно было придать ему легитимный статус и дать возможность выполнять и дальше работу курьера после того, как Швабский союз, чьим гербом он пользовался прежде, перестал существовать. Совет постановил разрешить ему носить на перевязи футляр для транспортировки свернутых грамот, украшенный аугсбургским гербом 168 . Во Франкфурте-на-Майне тоже именно городские курьеры вновь и вновь обращались к совету с прошениями о выдаче им обмундирования 169 : за городскими стенами этот знак суверенитета должен был защитить служащего, так как указывал на того суверена, который за ним стоит и в случае чего сможет за него вступиться.
Таким образом, город раннего Нового времени как суверен и наниматель если не всегда, то во многих случаях наряду с печатями на письмах, флагами на кораблях, гербами на парадной посуде, дарственных кубках и прочих репрезентативных объектах зримо воплощался в специфической одежде, которую он выдавал своим служащим. Эти репрезентации не несли никакой эмоциональной окраски – их задача была в том, чтобы возбуждать чувство благоговения, указывая на силу и славу репрезентируемого ими политического субъекта.
Подводя итоги, можно констатировать, что репрезентация города в двух рассмотренных видах источников различается, во многом принципиально. В литературном произведении, таком как «Белый Король», мы видим город – его пространство, его людей, его время, его эмоциональную окраску – глазами придворного, который замечает лишь то, чем город как место/время отдыха и развлечений отличается от менее комфортных пространств/времен пути: это удобные и роскошные жилища, праздники и различные увеселения, которым сопутствуют чувства однозначно положительные. При этом города безлики, неотличимы один от другого и полны анонимных безликих людей. Примерно таков же образ города в иллюстрациях к «Белому Королю».
В картинах, созданных в те же годы и в том же регионе, но горожанами и по заказу горожан, можно видеть, как и в романе, что загородное пространство представлено как зона преимущественно сезонных занятий, зона просторов и путей, городское же – как зона тесноты, минимальных перемещений и занятий, привязанных либо к самым разным коротким и длинным календарным циклам, либо же вовсе свободным от временнóй привязки. В плане эмоциональной окраски как город, так и его округа являют собой арену для пестрого набора сцен, связанных с самыми разными чувствами, однако, в отличие от литературного текста, эти чувства не обозначены привычным нам способом и могут лишь угадываться. Художники, изображая Аугсбург, создали узнаваемые портреты как города, так и его обитателей – в каких-то случаях это портреты индивидов, в каких-то – социальных категорий, в частности – городских служащих, одевая которых (все время или по особым случаям) в униформы, городские власти символически подчеркивали, что стоят наравне с другими суверенами, претендуют на благоговейное к себе отношение, а пространственный аспект – малые размеры города по сравнению с территориальным государством – не играет при этом никакой роли.
Юлия Иванова, Павел Соколов
Урбанистические теории Ренессанса и барокко как модели коммуникации власти и подданных
Формы и способы эксплуатации урбанистического воображаемого в ренессансной и барочной политической культуре – одна из наиболее динамично развивающихся междисциплинарных исследовательских областей, расположенная на стыке истории архитектуры, штудий о барочной политике и urban studies 170 . Перечень проблем, решение которых принадлежит к этой области, чрезвычайно велик: к числу наиболее значимых относятся стратегии использования городской образности в коммуникации управляющих и управляемых, концептуализация публичного пространства у ренессансных теоретиков архитектуры, манипуляция зрением как форма репрезентации власти и идеологического воздействия, сращение архитектурной формы гражданской архитектуры и политической конструкции stato в палладианском неоклассицизме, эксплуатация эстетики возвышенного в архитектуре барокко.
В настоящем очерке мы ставим своей целью проанализировать превращение грамматики архитектурных стилей (классицизма, маньеризма и барокко в разных изводах) в один из языков нововременной политики в условиях кризиса гуманистической этико-риторической парадигмы и рождения état moderne и связанные с этим сюжеты: унификация ордеров как проект «lingua franca гражданской жизни» 171 ; гомогенизация пространства как оптическая модель регулярного государства; квантификация визуального опыта в архитектурной теории в контексте возникновения новой дисциплины – «статистики»; рационализация городского ландшафта как решение апории социальности. Первым предметом нашего анализа станут политические импликации ренессансных и барочных теорий архитектуры: будет показано, как архитектура превращается в инструмент и манифестацию косвенной власти (potestas indirecta – категория, получившая широкое хождение благодаря полемике Томаса Гоббса с Робертом Беллармином). Для того чтобы сделать явным это политическое измерение, трактаты ведущих ренессансных и барочных теоретиков архитектуры Леона Баттисты Альберти (1404–1472) и Хуана Карамуэля Лобковица (1606–1682) следует, на наш взгляд, читать на фоне таких контрреформационных теоретиков «мягких» моделей политической манипуляции, как Джованни Ботеро или Томмазо Боцио. Ключевым понятием, которое стало связующим звеном между архитектурной и политической теорией в ренессансной интеллектуальной культуре, было понятие линейной перспективы. Теоретические рассуждения о перспективе мы можем в изобилии обнаружить уже на страницах средневековых читателей Аль-Кинди и Ибн аль-Хайсама: Роберта Гроссетеста, Роджера Бэкона и множества других 172 . Выдвижение перспективы в центр гуманистической рефлексии об архитектурном пространстве было в значительной степени инициировано переоткрытием Витрувия такими авторами, как Ченчо де Рустичи, Поджо Браччолини и Бартоломео Арагацци 173 ; наиболее активное внедрение этого принципа в теорию и практику архитектуры обыкновенно связывается с именем Филиппо Брунеллески, спроектировавшего знаменитый купол Санта Мария дель Фьоре и создавшего в 1425 г. изображение оптической проекции Флорентийского баптистерия и всего ансамбля Пьяццы Сан Джованни.
Впрочем, невзирая на метафорику «прозрачности» и «гомогенности пространства», риторический эффект ренессансной архитектуры, может быть, не в меньшей степени, чем архитектуры барочной, был основан на принципах simulatio/dissimulatio. В этом отношении такие шедевры анонсированной гуманистами «великой инставрации» – масштабного восстановления античной архитектуры, – как Tempietto Донато Браманте (около 1502 г.), ничуть не более свободны от тщательно скрываемого отступления от авторитетных образцов, нежели сочинения высмеянных Эразмом Роттердамским цицеронианцев. Как бы Браманте ни умножал реплики из самых различных памятников классической древности – театра Марцелла, Храма Геркулеса Победителя на Бычьем форуме и т. д., – использование балюстрад и сама толосовая форма храма безошибочно изобличали в его творении новодел. Риторика «инставрации» античности обосновывалась такими программными теоретическими текстами, как «Восстановленный Рим» Флавио Бьондо, «Десять книг о зодчестве» Леона Баттисты Альберти и, не в последнюю очередь, «Жизнеописания знаменитых живописцев» Джорджо Вазари. Основными элементами структуры этих текстов был нарратив и экфрасис; однако, занятным образом, соотношение этих элементов текста воплотило в себе коллизию темпорального и пространственного, «паратактического» самосознания Ренессанса. Так, damnatio memoriae – идеологически мотивированное предание забвению – средневекового искусства в нарративах Бьондо и Альберти очевидно противоречит изобилию чертежей памятников готической архитектуры в визуальных приложениях к их трудам 174 .